Неточные совпадения
Царь молвил — из конца в конец,
По ближним улицам и дальным,
В опасный путь средь бурных вод
Его пустились генералы
Спасать и
страхом обуялый
И дома тонущий народ.
Прямой был век покорности и
страха,
Всё под личиною усердия к
царю.
Та общая нить, которая связывает людей, порвалась сама собой, порвалась прежде, чем успела окрепнуть, и Привалов со
страхом смотрел на ту цыганскую жизнь, которая
царила в его доме, с каждым днем отделяя от него жену все дальше и дальше.
Велел и жду тебя; велел и жду.
Пойдем к
царю! А я веночек новый
Сплела себе, смотри. Пригожий Лель,
Возьми с собой! Обнимемся! Покрепче
Прижмусь к тебе от
страха. Я дрожу,
Мизгирь меня пугает: ищет, ловит,
И что сказал, послушай! Что Снегурка
Его жена. Ну, статочное ль дело:
Снегурочка жена? Какое слово
Нескладное!
Страх предшествовать будет оружию твоему, и возвращуся, приносяй дань
царей сильных.
Растужилася Пахомовна от великого
страха и ужаса:"Не страши мя, государь небесный
царь, превеликиими ужасами; ты не дай мне померети безо времени, не дай скончать живота без святого причастия, без святого причастия, без слезного покаяния!"
И тут-то исполнилось мое прошение, и стал я вдруг понимать, что сближается речейное: «Егда рекут мир, нападает внезапу всегубительство», и я исполнился
страха за народ свой русский и начал молиться и всех других, кто ко мне к яме придет, стал со слезами увещевать, молитесь, мол, о покорении под нозе
царя нашего всякого врага и супостата, ибо близ есть нам всегубительство.
Ну уж набрался я было
страху, как
царь на меня раскручинился!
Царь любил звериный бой. Несколько медведей всегда кормились в железных клетках на случай травли. Но время от времени Иоанн или опричники его выпускали зверей из клеток, драли ими народ и потешались его
страхом. Если медведь кого увечил,
царь награждал того деньгами. Если же медведь задирал кого до смерти, то деньги выдавались его родным, а он вписывался в синодик для поминовения по монастырям вместе с прочими жертвами царской потехи или царского гнева.
Царь стыдился своего
страха.
Стали расходиться. Каждый побрел домой, унося с собою кто
страх, кто печаль, кто злобу, кто разные надежды, кто просто хмель в голове. Слобода покрылась мраком, месяц зарождался за лесом. Страшен казался темный дворец, с своими главами, теремками и гребнями. Он издали походил на чудовище, свернувшееся клубом и готовое вспрянуть. Одно незакрытое окно светилось, словно око чудовища. То была царская опочивальня. Там усердно молился
царь.
— Как не быть удаче, как не быть, батюшка, — продолжал мельник, низко кланяясь, — только не сымай с себя тирлича-то; а когда будешь с
царем говорить, гляди ему прямо и весело в очи; смело гляди ему в очи, батюшка, не показывай страху-то; говори ему шутки и прибаутки, как прежде говаривал, так будь я анафема, коли опять в честь не войдешь!
— От него-то я и еду, батюшка. Меня
страх берет. Знаю, что бог велит любить его, а как посмотрю иной раз, какие дела он творит, так все нутро во мне перевернется. И хотелось бы любить, да сил не хватает. Как уеду из Слободы да не будет у меня безвинной крови перед очами, тогда, даст бог, снова
царя полюблю. А не удастся полюбить, и так ему послужу, только бы не в опричниках!
— Человече, — сказал ему
царь, — так ли ты блюдешь честника? На что у тебе вабило, коли ты не умеешь наманить честника? Слушай, Тришка, отдаю в твои руки долю твою: коли достанешь Адрагана, пожалую тебя так, что никому из вас такого времени не будет; а коли пропадет честник, велю, не прогневайся, голову с тебя снять, — и то будет всем за
страх; а я давно замечаю, что нет меж сокольников доброго строения и гибнет птичья потеха!
— Так, так, батюшка-государь! — подтвердил Михеич, заикаясь от
страха и радости, — его княжеская милость правду изволит говорить!.. Не виделись мы с того дня, как схватили его милость! Дозволь же, батюшка-царь, на боярина моего посмотреть! Господи-светы, Никита Романыч! Я уже думал, не придется мне увидеть тебя!
А он, кроткий-то, он за свой
страх боится жить, ему надобно, чтобы кто-нибудь отвечал за него богу и
царю, сам он на себя ничего, окромя побоев, не хочет брать.
И вот, в час веселья, разгула, гордых воспоминаний о битвах и победах, в шуме музыки и народных игр пред палаткой
царя, где прыгали бесчисленные пестрые шуты, боролись силачи, изгибались канатные плясуны, заставляя думать, что в их телах нет костей, состязаясь в ловкости убивать, фехтовали воины и шло представление со слонами, которых окрасили в красный и зеленый цвета, сделав этим одних — ужасными и смешными — других, — в этот час радости людей Тимура, пьяных от
страха пред ним, от гордости славой его, от усталости побед, и вина, и кумыса, — в этот безумный час, вдруг, сквозь шум, как молния сквозь тучу, до ушей победителя Баязета-султана [Баязет-султан — Боязид 1, по прозвищу Йылдырым — «Молния» (1347–1402).
Не мало нас, наследников варяга,
Да трудно нам тягаться с Годуновым:
Народ отвык в нас видеть древню отрасль
Воинственных властителей своих.
Уже давно лишились мы уделов,
Давно
царям подручниками служим,
А он умел и
страхом, и любовью,
И славою народ очаровать.
И все кругом объяты были
страхом,
Уразумев небесное виденье,
Зане святый владыка пред
царемВо храмине тогда не находился.
Он вспомнил всё, что говорил Дудка о нищете народа, о богатстве
царя, и был уверен, что и те и другие поступают так со
страха — одних пугает нищенская жизнь, другие боятся обнищать.
Евсей жадно глотал слова старика и верил ему: корень всех несчастий жизни человеческой — нищета. Это ясно. От неё — зависть, злоба, жестокость, от неё жадность и общий всем людям
страх жизни, боязнь друг друга. План Дудки был прост и мудр:
царь — богат, народ — беден, пусть же
царь отдаст народу свои богатства, и тогда — все будут сытыми и добрыми!
Осень была, в общем, погожая, а им казалось, что
царит непрестанный холод и ненастье: при дожде, без огня, прели в сырости, утомлялись мокротою, дышали паром; не было дождя — от
страха не разводили огня и осеннюю долгую ночь дрожали в ознобе.
«Какой у вас Петр Федорыч? — писал им отписку келарь Пафнутий. —
Царь Петр III помре божиею милостью уже тому время дванадесять лет… А вы, воры и разбойники, поднимаете дерзновенную руку против ее императорского величества и наследия преподобного Прокопия, иже о Христе юродивого. Сгинете, проклятые нечестивцы, яко смрад, а мы вас не боимся. В остервенении злобы и огнепальной ярости забыли вы, всескверные,
страх божий, а секира уже лежит у корня смоковницы… Тако будет, яко во дни нечестивого Ахава. Буди…»
Дальберг, простодушно принявший, кажется, incognito
царя совершенно буквально, отвечал, не без оснований с своей точки зрения, следующим оправданием: «Мы не показывали и виду, что нам известно о присутствии
царя, из опасения навлечь его неудовольствие; в свите никто не смел говорить о нем, под
страхом смертной казни».
— Нет,
царь, нет! Я помню. Когда ты стоял под окном моего дома и звал меня: «Прекрасная моя, выйди, волосы мои полны ночной росою!» — я узнала тебя, я вспомнила тебя, и радость и
страх овладели моим сердцем. Скажи мне, мой
царь, скажи, Соломон: вот, если завтра я умру, будешь ли ты вспоминать свою смуглую девушку из виноградника, свою Суламифь?
— Ох, не тем я провинился, сударыня, а гордостью. Гордость погубила меня, не хуже
царя Навуходоносора. Думал я: не обидел меня господь бог умом-разумом; коли я что решил — стало, так и следует… А тут
страх смерти подошел… Вовсе я сбился! Покажу, мол, я напоследках силу да власть свою! Награжу — а они должны по гроб чувствовать… (Харлов вдруг весь всколыхался…) Как пса паршивого выгнали из дому вон! Вот их какова благодарность!
— Не про то речь! — кричит он и машет руками, как доброволец на пожаре. — Не о
царях говори, а о народе! Народ — главное! Суемудрствует,
страха в нём нет! Зверь он, церковь укрощать его должна — вот её дело!
И самого недостойного Государя хвалят, когда он держит в руке скипетр, ибо его боятся, или гнусные льстецы хотят награды; но когда сей скипетр из руки выпадет, когда Монарх платит дань общему року смертных — тогда, тогда внимайте гласу Истины, которая, повелевая умолкнуть страстям, надежде и
страху, опершись рукою на гроб
Царя, произносит свое решение, и веки повторяют его!
Соизволеньем Божиим и волей
Соборной Думы — не моим хотеньем —
Я на престол
царей и самодержцев
Всея Руси вступаю днесь. Всевышний
Да укрепит мой ум и даст мне силы
На трудный долг! Да просветит меня,
Чтобы бразды, мне русскою землею
Врученные, достойно я держал,
Чтобы
царил я праведно и мудро,
На тишину Руси, как
царь Феодор,
На
страх врагам, как грозный Иоанн!
Царь-государь, дозволь по правде молвить, // По простоте: ведь страху-то ни в ком // Не будет так!
Вопрос, милостивые государи, для простого человека довольно затруднительный, но я, нечего делать, начал и рассказал, как писано в Новегороде звездное небо, а потом стал излагать про киевское изображение в Софийском храме, где по сторонам бога Саваофа стоят седмь крылатых архистратигов, на Потемкина, разумеется, не похожих; а на порогах сени пророки и праотцы; ниже ступенью Моисей со скрижалию; еще ниже Аарон в митре и с жезлом прозябшим; на других ступенях
царь Давид в венце, Исаия-пророк с хартией, Иезекииль с затворенными вратами, Даниил с камнем, и вокруг сих предстоятелей, указующих путь на небо, изображены дарования, коими сего славного пути человек достигать может, как-то: книга с семью печатями — дар премудрости; седмисвещный подсвечник — дар разума; седмь очес — дар совета; седмь трубных рогов — дар крепости; десная рука посреди седми звезд — дар видения; седмь курильниц — дар благочестия; седмь молоний — дар
страха божия.
Вот проходит восемь дней,
А от войска нет вестей;
Было ль, не было ль сраженья, —
Нет Дадону донесенья.
Петушок кричит опять.
Кличет
царь другую рать;
Сына он теперь меньшого
Шлет на выручку большого;
Петушок опять утих.
Снова вести нет от них!
Снова восемь дней проходят;
Люди в
страхе дни проводят;
Петушок кричит опять,
Царь скликает третью рать
И ведет ее к востоку, —
Сам не зная, быть ли проку.
И когда старики взгнетают живой огонь, другие люди безмолвно и недвижно стоят вкруг священнодействия, ожидая в благоговейном
страхе чудного явленья «Божьего посла» — «царя-огня»…
Уже четыре недели жил он в доме — и четыре недели в доме
царили страх и беспокойство.
И Ермак выпалил в дерево, и дерево раскололось, и со всех сторон стали палить казаки. Таузик от
страха на колени упал. Ермак и говорит ему: «Ступай же ты к своему
царю Кучуму и скажи ему, что ты видел. Пускай он покоряется, а не покорится, так и его погубим». И отпустил Таузика.
«Долго вас помещики душили,
Становые били,
И привыкли всякому злодею
Подставлять мы шею.
В
страхе нас квартальные держали,
Немцы муштровали,
Про
царей попы твердили миру...
Ее любимица Любочка с Вассой Сидоровой и с малюткой Чурковой прочли «Лесного
царя», причем болезненная, слабенькая Оля Чуркова для своих восьми лет прекрасно изобразила волнение и
страх больного мальчика, сына путника. Баронесса расцеловала, одобрив и это трио. Потом благодарила сияющую тетю Лелю за ее плодотворные занятия с малютками.
«Антигона» Софокла.
Царь Креонт запретил под
страхом казни хоронить труп Полиника. Антигона, сестра Полиника, — «святая преступница», — тем не менее хоронит тело брата. Ее схватывают и приводят к
царю. Хор замечает...
Я со
страхом остановилась у двери, трижды торопливо прочла: «Господи, помяни
царя Давида и всю кротость его!» — как меня учила няня делать в трудные минуты жизни — и постучала в дверь с вопросом: «Puis-je entrer» (могу войти)?
Древнее первобытное человечество было одержимо
страхом, terror anticus,
страхом перед хаосом и неведомыми силами природы, перед которыми человек был беспомощен,
страхом перед духами, перед демонами, перед богами, перед магами, перед
царями, которые были магами и обладали магической властью.
Выходец из Германии, даже изгнанник, как уверяет Карамзин, он явился в Москву и, как «иностранный ученый», легко снискал доступ к
царю, любившему и ласкавшему «заморских гостей», и вскоре сделался не только его постоянным доктором и астрологом, но прямо необходимым человеком, играя, как и прочие, но еще более искусно, на слабой струне больной царской души: постоянно развивая в нем
страх и подозрения, наушничая и клевеща на бояр и народ, дружа с опричниками, видевшими в этом «случайном басурмане» необходимого сообщника и опасного врага.
Состояние души Иоанна благоприятствовало замыслам Григория Лукьяновича; он успел нагнать на
царя почти панический
страх, рисуя перед ним возможность осуществления преступных замыслов со стороны князя Владимира Андреевича, которого
царь, по мысли того же Малюты, ласковою грамотою вызвал к себе в гости.
Когда в 1440 году
царь казанский Мегмет явился в Москву и стал жечь и грабить первопрестольную, а князь Василий Темный заперся со
страху в Кремле, проживавший тогда в Крестовоздви-женском монастыре (теперь приходская церковь) схимник Владимир, в миру воин и царедворец великого князя Василия Темного, по фамилии Ховрин, вооружив свою монастырскую братию, присоединился с нею к начальнику московским войск, князю Юрию Патрикеевичу Литовскому, кинулся на врагов, которые заняты были грабежем в городе.
Дождется он, что поведут ее с другим под честный венец, бают среди челядинцев строгановских, что жених есть на Москве у молодой хозяюшки, боярин статный, богатый, у
царя в милости. Куда уж ему, Ермаку, душегубу, разбойнику, идти супротив боярина, может ли что, кроме
страха, питать к нему девушка? Нет, не честный венец с ней ему готовится, а два столба с перекладиной да петля пеньковая. Вздернут его, сердечного, на просторе он и заболтается.
Царила мертвая тишина, нарушаемая лишь стуком зубов все еще не пришедшего в себя от
страха горбуна, да шепотом Пахомыча. Так прошло около получаса.
Уверенность, теперь несомненная, что, напуская на него
страх придуманными восстаниями и заговорами, коварные клики злодеев набросили на самодержавного государя тень множества черных дел, самый намек на которые отвергнуть был бы его совестью, умом и волею — представляла
царю его положение безвыходным.
В выражении этого лица было что-то неумолимое, безнадежное, возбуждавшее
страх и ужас, смешанные с отвращением, во всех так или иначе сталкивавшихся с ним людях, даже в его сотоварищах, приближенных и родных, исключая самого
царя Иоанна Васильевича, который любил и дорожил своим верным слугою.
— Как вы, забыв
страх Божий, предались духу злобы и колдовством возбуждали народ к отложению от державного, законного
царя?
— Странник! — возразил цейгмейстер с обыкновенным жаром и необыкновенным красноречием. — Ты говоришь о геройстве и величии
царей по чувству
страха к ним, а не благородного удивления. Всякий говорил бы так на твоем месте, встретив в первый раз грозного владыку народа. Простительно тебе так судить в твоем быту. (Вольдемар с усмешкой негодования взглянул на оратора, как бы хотел сказать: «Не уступлю тебе в высокости чувств и суждений!» — и молчал.)
«Что с тобой, моя Людмила? —
Мать со
страхом возопила. —
О, спокой тебя творец!» —
«Милый друг, всему конец;
Что прошло — невозвратимо;
Небо к нам неумолимо;
Царь небесный нас забыл…
Мне ль он счастья не сулил?
Где ж обетов исполненье?
Где святое провиденье?
Нет, немилостив творец;
Все прости; всему конец».